Мы познакомились с ним в далеких восьмидесятых, в годы так
называемого «застоя», когда масло сбивалось по
старинке — из коровьего молока, а не из тренсгенов
бесплодия, — и дружба не превратилась еще в
партнерство, любовь — в секс, а вера и честь —
в товар.
<!—
Монах Нестор (Онук) справа |
—>
Будучи по натуре своей романтиком, я поступил как раз в
третий вуз. И так как на опыте первых двух я уже понимал,
что общага любого вуза, а уж, тем более, вуза творческого,
— место довольно суетное и шумное, то попав после
Сумского политеха и Киевского театрального, наконец, во
ВГИК, я тотчас же попытался найти квартиру. И с помощью
однокурсницы по сценарному факультету, дочери
преуспевавшего в те годы киносценариста Василиу, за
смехотворную сумму — 40 рублей в месяц — снял
у них комнату в старинном двухэтажном особняке в самом
центре Москвы, в районе метро «Маяковского» на
улице Медведева.
Прежде, чем перейти к непосредственному рассказу о герое
моего очерка, хотелось бы в двух словах остановиться на
описании этого удивительного особняка. До революции он
принадлежал семье Рылеевых
— той самой, из недр которой вышел в свое время
известнейший декабрист, «разбудивший»
впоследствии Герцена, а потом и Ленина. Сюда, собирая
материалы для романа о декабристах, захаживал Лев Толстой.
Весь второй этаж этого дивного белокаменного
прямоугольного дома некогда занимал танцзал. Всюду
высились изразцовые печи, огромные, в три обхвата,
белокаменные колонны с дорическими капителями, а пол
укрывал фигурный, уложенный на века паркет. В семнадцатом
году разбуженные декабристами марксисты-ленинцы разделили
танцзал на крошечные клетушки, да так, что в одной из них
возвышалась порой только часть изразцовой печи, а в
другой, — прямо посреди комнаты, — дорическая
колонна. В каких-то из этих комнаток так и остались жить
некогда танцевавшие здесь потомки Рылеева и Толстого,
другие же заняли праправнуки их кухарок да будущие
«дети Арбата», а потом уже и Рублевки. Одним
словом, к моменту моего туда вселения особняк представлял
из себя огромную, кишащую разношерстной публикой
«коридорку», которую власть имущие, под
предлогом давно назревшего капитального ремонта, в срочном
порядке пытались выселить[1]. В этом кишащем выселенцами
человеческом муравейнике я и сошелся тогда с местным
дворником — чернобородым богатырем азербайджанцем
Аликом и его крошечной, похожей на боярыню Морозову с
известной картины Сурикова, супругой Катей, которая
была тогда беременна первым ребенком. После нескольких
лет, проведенных ребятами среди хиппи, они как раз
пришли к ортодоксальному православию. Алик бросил
занятия живописью и зодчеством, Катя — филфак
университета, и с непримиримостью неофитов они двинули
к бытовому упрощенчеству и сугубому молитвенничеству.
Часами ребята могли говорить о Боге, общаясь,
естественно, только с верующими. И именно для таких вот
верующих Алик перепечатывал по ночам на
«Ундрервуде» «Библию», множил
на тонких полупрозрачных листах «Евангелие»
и святоотеческую литературу. Несколько раз к ребятам
уже захаживали бритые мужчины в штатском. Но, обыскав и
выяснив, что никакой антисоветчины семья дворников не
распространяет, один раз лениво изъяли
«Библию» в дорогом кожаном переплете, а в
другой — унесли с собой нехитрый самодельный
механизм для брошюровки самиздата.
Брежневские времена вообще были характерны крайней
терпимостью к верующим. Достаточно сказать, что
священников Советская власть буквально обязывала ни о чем,
кроме Евангелия, на проповедях не говорить. То есть
безбожная идеологическая машина по подавлению всяческих
свобод и прав в грозной (для Запада) «Империи
Зла» блюла исключительную чистоту веры в лоне самой
Православной Церкви. При этом сама со свечками не
светилась, чем и не отпугивала от храма потенциальных
прихожан. Трудно было «достать»
дореволюционную духовную литературу — это факт. Но
тут, как, впрочем, и в любой другой области дефицита,
находились свои незаметные, но и незаменимые
герои-добытчики. И вот об одном из таких добытчиков на
ниве духовной литературы я и хотел бы вам рассказать.
Речь пойдет о монахе Несторе, в миру — Николае
Константиновиче Онуке.
Сколько я себя помню, с самой нашей с ним первой встречи
на квартире у Аликов, монах Нестор (а для нас,
двадцатилетних, он тогда был просто абстрактный
«Дедушка») всегда представлял собой человека
довольно юркого, бойкого, и, в общем-то, незаметного.
Карие, словно промытые дождем, вечно улыбающиеся глаза,
окладистая, не то чтобы очень маленькая, но и не бьющая на
эффект бородка и землисто-серое, доходящее до колен
пальто, — вот и весь портрет, сохранившийся в моей,
да и не только моей памяти. Ничего яркого, ни йоты
нарочитого, ни терции выбивающегося за грани общепринятого
для среднестатистического православного пожилого мужчины,
которому далеко за сорок. Я знал его больше тридцати лет,
но ощущение возраста так и не изменилось, — всякий
раз передо мною из очередного московского закоулка
появлялся довольно бодрый среднестатистический
православный в возрасте где-то за сорок с гаком, —
типичный солдат и именно что рядовой, а не какой-нибудь,
скажем, прапорщик незаметного войска Христова.
Бесшумно входил он в комнату к Аликам всегда с двумя
тяжеленными сумками. В одной из них приносилась с трудом
раздобытая в Москве дореволюционная духовная литература, а
в другой — консервы, крупы, сахар, баранки, хлеб.
Позже, когда Алики стали многодетными, одна из сумок стала
все чаще сменяться на сверток: то с Марцелевым одеялом, то
с горою пеленок и распашонок, то со старенькой детской
обувью. Но никогда, ни разу в жизни, я не видел, чтобы
подобно нашему, романтично настроенному и христиански
определяющемуся молодняку, «Дедушка» вошел бы
в дом налегке, — просто посидеть за столом с
гостеприимными хозяевами да выпить на пару с ними крепкого
чаю с сахаром. Это мы, двадцатилетние романтики, играясь в
суровое братство первокатакомбников-христиан, в силу своей
молодости и неопытности просто не замечали, как тяжело
даже такому богатырю, как Алик, убирать от снега
пять-шесть участков в самом центре Москвы(!), чтобы каждый
вечер худо-бедно кормить и поить всю нашу ораву чаем. А
ведь к Аликам на квартиру захаживали в те годы многие,
если не большинство, из ныне известных московских
пятидесятилетних батюшек. Там побывали и Артемий
Владимиров, и Олег Стеняев, и Михаил Дудко, не говоря уже
о будущих монахах и даже мучениках за веру, таких, как
Серафим (Шлыков). Но мы о хлебе насущном как-то все
забывали, а если и приносили, то лишь изредка. И только
один «дедушка» помнил о нем всегда. Правда, за
стол с нами садился он очень редко. А если и садился, то
чаще куда-нибудь в уголок и там в основном отмалчивался:
попьет чаю вприкуску с сахаром, помолится на иконы и юрк в
чуланчик. Там находились его сокровища: два допотопных
шкафа с дореволюционными фолиантами; круглый,
восемнадцатого века, найденный Аликом на помойке стол, на
котором горами вздымались серебреные оклады, иконные
доски, церковная утварь, рулончики с сусальным золотом,
— одним словом, все то, что можно было достать с
трудом, да и то лишь в Москве, за большие деньги, из-под
полы и по большому блату. Закрываясь в чуланчике на
крючок, «дедушка» усаживался в старинное
дырявое кресло с резными разбитыми подлокотниками (Алик
тоже нашел его на помойке) и либо читал старинные книги в
драных кожаных переплетах, либо просто дремал, привычно
перебирая четки. Когда же Алик как-то спросил его:
«А почему вы, дедушка, никогда с нами не посидите,
не поговорите о духовном?», то он, покряхтев,
ответил: «Так у вас слишком вольно. Вон, Джус твой,
— так патриарха чистит, что прямо страшно слушать. А
я ведь могу по глупости и подкивнуть ему. Отвечай потом на
Страшном суде за это. И зачем мне такая напасть?!»
В другой раз я спорил с Аликами о христианском
предназначении. Будучи молодым и горячим, я с жаром
пытался им доказать, что занятия литературой и искусством
вовсе не противоречат православию, а прямо напротив
— лишь помогают по-настоящему обрести себя.
Признаюсь, в те годы мне и в голову не могло прийти, что
вчерашние хиппи (к тому же, как в случае с Аликом,
потомственные мусульмане), придя к православию, попросту
не в состоянии тотчас же приступить к занятиям искусством
и литературой. Для этого нужно время, чтобы чисто
умозрительное озарение православной духовностью и
церковностью перешло в твои плоть и кровь, превратилось бы
в образ жизни, стало бы мировоззренческою позицией, а не
оставалось бы просто чужими мыслями, вычитанными из книг и
пересказанными тобой в бесконечных кухонных спорах. И вот,
увлеченный соблазном мысли, толкавшей меня на раздор с
соседями, я решил обратиться за поддержкой к авторитету, в
частности, к собиравшемуся выйти из дома
«Дедушке».
— Ну, скажите хоть вы им, дедушка, — воззвал я
к нему от стола с дымящимся самоваром, — что сидеть
и болтать о Боге — это же просто глупо! Вера без дел
мертва! Ну, почему бы им не заняться литературой?!
С удивлением обратив на меня внимание, Дедушка ласково
улыбнулся и, натянув ушанку, чинно перекрестился. Да так
ничего и не ответив мне, юркнул за дверь, в коридор,
направляясь с пустыми сумками в очередной свой
многочасовой рейд по московским букинистическим и
антикварным лавкам. Я же, раздосадованный его, как мне
тогда показалось, малодушным молчанием, вскоре ушел от
Аликов заниматься почти неподъемной для меня в те годы
кинодраматургией.
Об отношении же «Дедушки» к литературе я узнал
значительно позже, годиков через десять, когда мы уже с
ним подружились. Это произошло на третьей или четвертой
Аликовой квартире. (Алика, как дворника, все время
перебрасывали из одного выселяемого на капитальный ремонт
дома в другой). И вот, в огромной прихожей очередной
московской коммуналки, «дедушка» протягивает
мне два брикетика с надписью «Торт» и властным
тоном, почти по-монашески, приказывает:
— Иван, сегодня день рождения Кати. Приготовь,
пожалуйста, к вечеру торт. Поздравим.
— Так я не умею, — пролепетал я ему в ответ.
— Писать умеешь — и торт приготовить сумеешь,
— опять-таки властно, почти как старец послушнику,
отрезал он.
И что же вы думаете, вразумленный его наказом, я изучил
все надписи на брикете: прикупил в
«Гастрономе» масла, изюма, орешков, вафли и к
вечеру выпек торт, который даже такая прекрасная хозяйка,
как Катя, оценила потом на пятерку с плюсом.
«Дедушка» же, поедая кусок впервые мной
выпеченного торта, улыбчиво заключил:
— А говорил «не умею». Писать умеешь
— все сумеешь. Потому как Словом Господь мир зачал!
Я навсегда запомнил эти его слова. Ничего более высокого и
ответственного о литературе сказать попросту невозможно. И
только намного позже я наконец-то понял, почему на мои
глупые мальчишеские вопли о том, чтобы Алики занимались
литературно-художественным творчеством,
«Дедушка» в свое время просто ласково
улыбнулся и промолчал. Слишком высоко ценил он дар слова,
данный человеку от Бога, и слишком хорошо понимал, как
непросто этот дар слова преобразить в
художественно-осмысленные образы, которые бы заставили
человека поднять взор от земного и тленного хоть на
секунду к Богу. Среднестатистический солдат войска
Христова, подобно многим простым и некнижным людям,
«Дедушка» видел жизнь намного трезвей и глубже
большого числа дипломированных умников, встречавшихся мне
по жизни. Может быть, потому он никогда и ни с кем не
спорил, никого не осуждал, никому не досаждал своею
высокой духовностью и христианской начитанностью, а просто
тихо и незаметно выполнял свое монашеское послушание, на
которое был послан в Москву Наместником далекой Почаевской
лавры. Послушание же, как я уже сказал, заключалось в
те годы в розыске и покупке дореволюционной духовной
литературы, церковной утвари и сусального золота с
последующей переправкой их на Украину, в лавру.
Частенько «дедушка» просил меня или
кого-нибудь из Аликовых друзей помочь ему дотащить
чемоданы с церковным дефицитом на Киевский вокзал к
поезду. Нам было лестно помочь подвижнику в его нелегком
противостоянии с безбожной советской властью. Каждый, хотя
бы на полчаса, пока мы катили с «дедушкой» в
такси от площади Маяковского до Киевского вокзала, ощущал
себя настоящим героем веры, едва ли не первохристианином,
идущим на крест за Христом Спасителем. Каково же было наше
разочарование, когда, подтащив чемоданы к поезду, мы вдруг
получали от «дедушки» мятую скомканную пятерку
или червонец на конфетки с чаем.
— Что вы! — возмущенно отталкивали мы деньги.
— Как можно! Я же не ради денег. Возьмите свою
пятерку!
На что «дедушка», ласково улыбаясь, совал нам
пятерку обратно в руку и всякий раз втолковывал:
— Всякий труд, сынку, должен быть оплачен. Даже в
псалмах, вон, сказано, горько будет в последний день тому,
кто мзду наемничу удерживает.
И мы, скрепя сердце, вынуждены были брать эти
унизительные, — так нам тогда казалось, —
официантские чаевые. При всем своем романтичном презрении
к материальной выгоде пойти против Евангелия и Псалтыри мы
попросту не могли. И кисло махали в след отъезжающему
составу, в то время как «дедушка», с улыбкой
помахивая нам из-за окна вагона, отчетливо понимал две
вещи: во-первых, что, поумерив наш пыл
«пятеркой», он сбил в наших душах волну
гордыни, чреватой в дальнейшем большими бедами; а,
во-вторых, что подобною ссылкою на Псалтырь он навсегда
преподал нам урок нормального трезвого отношения к
церковной и не только жизни. Во всяком случае, я не
припомню случая, чтобы хоть кто-нибудь из тогдашнего
нашего окружения, став впоследствии батюшкой или монахом,
не заплатил бы, пусть под самым возвышенным и благовидным
предлогом, земную мзду наемничу. Никто и никогда не
забывал и не забывает расплачиваться с людьми, пусть даже
трижды мусульманами и язычниками, за оказанные нам услуги.
Иначе ведь, «ГОРЬКО БУДЕТ В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ, ЕГДА
ДУША ОТ ТЕЛА РАЗЛУЧАТИСЯ БУДЕТ!» И в том, что мы,
несмотря ни на какие кризисы, все еще помним эти простые
христианские истины, — безусловно, заслуга
«Дедушки».
Молился «Дедушка» очень много и всегда —
почти осязаемо — радостно. Когда же я как-то спросил
его, кто это научил его так хорошо молиться, он с улыбкой
ответил:
— Палка с затрещиной научили. В детстве отец
становил нас — семерых оболтусов — на молитву
перед иконами. И когда кто-то из нас начинал шалить,
отвешивал подзатыльник. Вначале, ясное дело, молиться нам
было скучно. То в сон бросало, то зуд вызывало по всему
телу, а то и болезненную ломоту. Но после пары-тройки
крепких батьковских подзатыльников мы поневоле
настраивались на молитвенную волну. И так, приучившись изо
дня в день молиться, научились потом и радоваться молитве.
Родился, кстати сказать, «Дедушка» в самой
обычной, ничем не примечательной деревне, в пяти
километрах от Почаевской лавры. После окончания
церковно-приходской школы с благословения родителей пошел
монашествовать в Почаев. Приняв постиг с монашеским именем
Нестор, исполнял послушание на просфорне, полгода
регентовал. А в возрасте двадцати одного года, в эпоху
хрущевских гонений на православие, вместе с другими
почаевцами, в частности, с будущим святым Амфилохием
Почаевским попал в тюрьму.
<!—
Преподобный Амфилохий Почаевский |
—>
— В тюрьме никто меня не обижал, — рассказывал
как-то «Дедушка». — Даже воры в законе
уважали церковников и защищали нас от шпаны.
Отсидев один год за религиозную пропаганду, отец Нестор
был выпущен на свободу без паспорта, но с одним условием:
если в течение месяца не пропишется, вновь будет взят под
стражу и пойдет по этапу уже не как монах, а как простой
бродяга. Идти отцу Нестору было некуда: либо домой, в
деревню, либо к себе, в Почаев. Вот
он и вернулся обратно в лавру. Пожил на свободе недельки
три, а когда на дороге, ведущей в монастырь, запылил,
приближаясь, знакомый казенный бобик, с испугу забрался в
огромный плетеный ларь, стоявший на чердаке в поварне. В
ларе том хранился заплесневелый хлеб. И именно там, в
душной и пропахшей плесенью темноте, монах и обрел
убежище.
Троица бритых мужчин в кожанках, тщательно обыскав всю
лавру, но так и не найдя в ней отца Нестора, лениво
предупредила его собратьев, что вскоре опять подъедет. А
заодно уж и попросила передать прячущемуся монаху, что
деваться ему все равно некуда, так что пускай он, мол, сам
объявится, а не то только хуже будет. И, действительно,
уже на следующее утро на той же дороге, ведущей к воротам
лавры, показался знакомый казенный бобик. Предупрежденный
монахами, отец Нестор снова нырнул во все тот же плетеный
ларь, предназначавшийся для плесневелого хлеба. А троица
бритых мужчин в кожанках, вновь обследовав монастырь и
лениво предупредив монахов о возможном ухудшении доли
прячущегося, уехала восвояси. И так продолжалось ни много
ни мало четырнадцать лет. Каждый день с утра к Почаеву
подъезжал милицейский бобик, трое бритых мужчин в кожанках
в течение дня тщательно и без спешки обыскивали монастырь,
а к вечеру, дав соответствующие наставления собратьям отца
Нестора, уезжали. И только на пятнадцатую весну один из
этой бритобородой троицы, лениво зевнув, сказал:
— Передайте своему Нестору: пускай подойдет в
милицию, получит паспорт.
Так, отмотав положенную «пятнашку» в ларе для
плесневелого хлеба, отец Нестор легализовался.
А уже на следующую весну власти вновь затеяли борьбу с
Православной Церковью.
Наместник лавры, видя, что монастырь их вот-вот прикроют,
вызвал к себе отца Нестора и должно быть от безысходности
благословил его съездить в Москву, на совет к Патриарху
Алексию Первому (Симанскому).
<!—
1970-е годы |
—>
Впервые выехав за пределы своего района, отец Нестор
проявил завидную расторопность и в течение двух-трех дней
попал на аудиенцию к Патриарху. Выслушав его сетования по
поводу готовящегося закрытия лавры, Патриарх принял
единственно правильное решение: он назначил в Почаев
нового своего наместника. И пока тот принимал дела у
старого, власти вопрос с закрытием лавры вынуждены были на
время отложить. Через полгода все повторилось снова. Под
нажимом властей новый наместник лавры отправил отца
Нестора по проторенному пути в Москву. Патриарх снова
сменил наместника, оттянув тем самым закрытие лавры еще на
какое-то время. И так повторялось в течение пяти лет.
Власти поджимали, отец Нестор ездил в Москву, один
наместник сменял другого, вместо умершего тем временем
Патриарха Алексия Первого монаха Нестора по однажды уже
установившейся традиции принимал вновь избранный Патриарх
Пимен (Извеков); но тут, слава Богу, настали блаженные
времена «застоя», и о Почаеве как-то само
собой позабылось. Зато умение отца Нестора добиваться в
Москве желаемого очередным наместником лавры было оценено
по достоинству. Так «Дедушка» и оказался
первым в СССР «челноком»-монахом, добытчиком
древлих икон и старинной церковной утвари.
«Перестройка» застала отца Нестора на колесах.
Он по-прежнему ездил из Москвы в Почаев и из
Почаева в Москву. Но тут Горбачев объявил эпоху
глобального «новомышленья», и вчерашние
атеисты-ленинцы принялись дружно каяться. Началось время
поиска всероссийской «дороги к храму». Всюду
бурно открывались монастыри и церкви. Страну буквально
завалили перепечатками дореволюционной и ротапринтной
духовной литературы. Писание же новых икон и штамповку
церковной утвари поставили на поток.
Монаху Нестору показалось, что надобность в нем как
добытчике дефицита сама собой отпала. И он, надеясь дожить
в тиши монастырских стен до смерти, вернулся к себе, в
Почаев.
Однако человек предполагает, а Бог, как известно,
располагает и промышляет.
За время, пока монах Нестор «челночил» в
поисках дефицита, порядки в Почаеве несколько изменились.
Новый наместник лавры, подобно многим московским церковным
барам, обзавелся новеньким «Мерседесом»; всюду
появились крепенькие уборщицы, работницы трапезной и
келейницы. Старый монах попробовал было выяснить, до каких
это пор провинциальный мужской монастырь, в прошлом
известный на всю Россию строгостью монашеской жизни и
внутренним благочестием, будет кишеть
«бабьем». На что новый наместник лавры с
усмешкой спросил его:
— Тебе, что, бабы не нравятся?
— Не нравятся, — строго, по-солдатски,
отчеканил отец Нестор. — Особенно, когда они прут
поперед мужиков к причастию; а вы, отец Наместник, ничего
им на то не скажете. Это же непорядок.
— Значит, тебе не только бабы, но и наши порядки в
монастыре не нравятся, — задумчиво произнес отец
Наместник, после чего по-доброму благословил монаха:
— Ну, тогда поезжай-ка ты, братец, куда подальше, да
поищи монастырь по своему вкусу. Двум начальникам в одной
обители не бывать.
Так началась новая челночно-подвижническая страница в
жизни монаха Нестора. Поселившись на первое время в
Москве, на квартире у одного инвалида детства,
«Дедушка» через старых своих знакомых,
подвизающихся теперь в самых разных монастырях России,
стал пристально изучать нравы, складывающиеся во вновь
открывающихся обителях. И, к удивлению своему, вдруг
выяснил, что их нынешняя Почаевская
лавра, из которой его с таким треском недавно
выставили, по-прежнему является столпом благочестия и
православного традиционализма в условиях стремительно
либерализирующейся России. Однако старого тертого
калача-солдата подобное разложение в его Христовом войске
не смутило. Напротив, пользуясь своими прошлыми
наработками и вновь открывающимися возможностями в
патриарших покоях у Патриарха
Алексия Второго (Ридигера), он стал собирать материалы
о наиболее злостных фактах постсоветской монашеской
раскрепощенности. И буквально за год-другой, с помощью
Божьей и человеческой, келейно, не вынося сора из избы,
отправил на покой одного голубого владыку, пяток вороватых
архимандритов и целое сонмище карасей помельче, которым во
вновь открывающейся эпохе параллельного служения Богу и
Мамоне с Астартой объединить Божье и демоническое пока что
не очень-то удавалось.
А между тем, в условиях филаретовского раскола
Православная Церковь на Украине очень нуждалась в знающих
мудрых людях, которые бы умели четко, по-умному, без
эмоций, противостоять бесчисленным провокациям не в меру
разбушевавшихся самосвятцев. И тут былой опыт монаха
Нестора вновь пригодился. Зная его боевитость и
умудренность хождениями по любым инстанциям, осажденные
филаретовцами владимировцы начали то и дело названивать
«Дедушке» на Москву. И всякий раз, получая
известие из очередной горячей точки на Украине, старый
монах покупал билет, стремительно подъезжал на поезде к
осажденному или только что оккупированному раскольниками
храму и, оказавшись в толпе возмущенно гогочущих
православных, начинал… петь. Былая регентская
закваска, прекрасно поставленный тенор, а также умные
проницательные глаза тотчас же привлекали к нему внимание
возмущенных единоверцев. И вот уже через миг-другой вместо
пустых проклятий и хулиганских возгласов толпа разражалась
слаженным строгим церковным пением. А после пары-тройки
совместно пропетых молитвословий монах Нестор брал паузу и
в тишине уже сухо, по-деловому объяснял собратьям, что и в
каких инстанциях им надо делать.
Так, действуя строго по закону и не давая возможности
филаретовцам спровоцировать беспорядки, всегда выгодные
расколу, монах Нестор отстоял не один православный храм.
***
Но вот пришла старость, а с ней немощи и неизбежные в
таких случаях болезни и дряхлость плоти. Почувствовав
крайний упадок сил, монах Нестор уехал к себе на родину, в
небольшую украинскую деревушку, расположенную в трех
километрах от горячо любимой им Почаевской лавры. И там, в
стареньком отчем доме на берегу запруды написал всем своим
друзьям совсем не характерное для него ненастойчивое
приглашение подъехать к нему ровно через месяц, к строго
определенному дню, в гости. И каковы же были недоумение и
радость всех тех его друзей, которые, несмотря ни на какие
трудности, все же нашли возможность откликнуться на столь
странное приглашение, когда они, зайдя в хату через
настежь распахнутую дверь к отцу Нестору, вдруг обнаружили
его в чисто убранной горнице на коленях перед иконами, в
полном монашеском облачении усопшим на боевом посту.
Рядовой войска Христова
http://andrew-sobor.ru/www.pravoslavie.ru/put/63966.htm
Православие.Ru — Встреча с Православием.
Православие.Ru — русский православный информационный ресурс.
http://andrew-sobor.ru/www.pravoslavie.ru/xml/b100x100a.gif